Неточные совпадения
Я знаю: дам хотят заставить
Читать по-русски. Право, страх!
Могу ли их себе представить
С «Благонамеренным» в руках!
Я шлюсь на вас, мои поэты;
Не правда ль: милые предметы,
Которым, за свои грехи,
Писали втайне вы стихи,
Которым
сердце посвящали,
Не все ли, русским языком
Владея слабо и с трудом,
Его так мило искажали,
И в их устах язык чужой
Не обратился ли в родной?
По сердцу я нашла бы друга,
Была бы верная супруга
И добродетельная мать.
Придет ли час моей свободы?
Пора, пора! — взываю к ней;
Брожу над морем, жду погоды,
Маню ветрила кораблей.
Под ризой бурь, с волнами споря,
По вольному распутью моря
Когда ж начну
я вольный бег?
Пора покинуть скучный брег
Мне неприязненной стихии,
И средь полуденных зыбей,
Под небом Африки моей,
Вздыхать о сумрачной России,
Где
я страдал, где
я любил,
Где
сердце я похоронил.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла
по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку
по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся
сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли
я был доселе?
— Моя цена! Мы, верно, как-нибудь ошиблись или не понимаем друг друга, позабыли, в чем состоит предмет.
Я полагаю с своей стороны, положа руку на
сердце:
по восьми гривен за душу, это самая красная цена!
— Сударыня! здесь, — сказал Чичиков, — здесь, вот где, — тут он положил руку на
сердце, — да, здесь пребудет приятность времени, проведенного с вами! и поверьте, не было бы для
меня большего блаженства, как жить с вами если не в одном доме, то,
по крайней мере, в самом ближайшем соседстве.
— Да, кажется, вот так: «Стройны, дескать, наши молодые джигиты, и кафтаны на них серебром выложены, а молодой русский офицер стройнее их, и галуны на нем золотые. Он как тополь между ними; только не расти, не цвести ему в нашем саду». Печорин встал, поклонился ей, приложив руку ко лбу и
сердцу, и просил
меня отвечать ей,
я хорошо знаю по-ихнему и перевел его ответ.
Признаюсь еще, чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это мгновение
по моему
сердцу; это чувство — было зависть;
я говорю смело «зависть», потому что привык себе во всем признаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую другого, ей равно незнакомого, вряд ли, говорю, найдется такой молодой человек (разумеется, живший в большом свете и привыкший баловать свое самолюбие), который бы не был этим поражен неприятно.
Сердце мое облилось кровью; пополз
я по густой траве вдоль
по оврагу, — смотрю: лес кончился, несколько казаков выезжает из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним мой Карагёз: все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись, особенно один раза два чуть-чуть не накинул ему на шею аркана;
я задрожал, опустил глаза и начал молиться.
Я как только в первый раз увидела тебя тогда, вечером, помнишь, как мы только что приехали сюда, то все
по твоему взгляду одному угадала, так
сердце у
меня тогда и дрогнуло, а сегодня, как отворила тебе, взглянула, ну, думаю, видно, пришел час роковой.
Тужите, знай, со стороны нет мочи,
Сюда ваш батюшка зашел,
я обмерла;
Вертелась перед ним, не помню что врала;
Ну что же стали вы? поклон, сударь, отвесьте.
Подите,
сердце не на месте;
Смотрите на часы, взгляните-ка в окно:
Валит народ
по улицам давно;
А в доме стук, ходьба, метут и убирают.
Если ошибусь, если правда, что
я буду плакать над своей ошибкой,
по крайней мере,
я чувствую здесь (она приложила ладонь к
сердцу), что
я не виновата в ней; значит, судьба не хотела этого, Бог не дал.
— А
я, — продолжал Обломов голосом оскорбленного и не оцененного
по достоинству человека, — еще забочусь день и ночь, тружусь, иногда голова горит,
сердце замирает,
по ночам не спишь, ворочаешься, все думаешь, как бы лучше… а о ком?
Да, был
я строг
по времени,
А впрочем, больше ласкою
Я привлекал
сердца.
Иной городничий, конечно, радел бы о своих выгодах; но, верите ли, что, даже когда ложишься спать, все думаешь: «Господи боже ты мой, как бы так устроить, чтобы начальство увидело мою ревность и было довольно?..» Наградит ли оно или нет — конечно, в его воле;
по крайней мере,
я буду спокоен в
сердце.
Потом она приподнялась, моя голубушка, сделала вот так ручки и вдруг заговорила, да таким голосом, что
я и вспомнить не могу: «Матерь божия, не оставь их!..» Тут уж боль подступила ей под самое
сердце,
по глазам видно было, что ужасно мучилась бедняжка; упала на подушки, ухватилась зубами за простыню; а слезы-то, мой батюшка, так и текут.
Последняя смелость и решительность оставили
меня в то время, когда Карл Иваныч и Володя подносили свои подарки, и застенчивость моя дошла до последних пределов:
я чувствовал, как кровь от
сердца беспрестанно приливала
мне в голову, как одна краска на лице сменялась другою и как на лбу и на носу выступали крупные капли пота. Уши горели,
по всему телу
я чувствовал дрожь и испарину, переминался с ноги на ногу и не трогался с места.
— Хорошо, так поезжай домой, — тихо проговорила она, обращаясь к Михайле. Она говорила тихо, потому что быстрота биения
сердца мешала ей дышать. «Нет,
я не дам тебе мучать себя», подумала она, обращаясь с угрозой не к нему, не к самой себе, а к тому, кто заставлял ее мучаться, и пошла
по платформе мимо станции.
— Всё не то.
Я не могу иначе жить, как
по сердцу, а вы живете
по правилам.
Я вас полюбила просто, а вы, верно, только затем, чтобы спасти
меня, научить
меня!
—
По делом за то, что всё это было притворство, потому что это всё выдуманное, а не от
сердца. Какое
мне дело было до чужого человека? И вот вышло, что
я причиной ссоры и что
я делала то, чего
меня никто не просил. Оттого что всё притворство! притворство! притворство!…
Заговорив однажды
по поводу близкого освобождения крестьян, о прогрессе, он надеялся возбудить сочувствие своего сына; но тот равнодушно промолвил: «Вчера
я прохожу мимо забора и слышу, здешние крестьянские мальчики, вместо какой-нибудь старой песни горланят: Время верное приходит,
сердце чувствует любовь…Вот тебе и прогресс».
— Ну, Лиса Патрикевна, пошла хвостом вилять!..
Я его дождусь, — с
сердцем проговорил Павел и ударил рукой
по столу. — А, да вот он и жалует, — прибавил он, взглянув в окошко, — легок на помине. Милости просим! (Он встал.)
— Сплю
я плохо, — шепотом и нерешительно сказал Захарий. — У
меня сердце заходит, когда лежу, останавливается. Будто падаешь куда. Так
я больше сижу
по ночам.
Кабанова. Знаю
я, знаю, что вам не
по нутру мои слова, да что ж делать-то,
я вам не чужая, у
меня об вас
сердце болит.
Я давно вижу, что вам воли хочется. Ну что ж, дождетесь, поживете и на воле, когда
меня не будет. Вот уж тогда делайте, что хотите, не будет над вами старших. А может, и
меня вспомянете.
В одном из прежних писем
я говорил о способе их действия: тут, как ни знай
сердце человеческое, как ни будь опытен, а трудно действовать
по обыкновенным законам ума и логики там, где нет ключа к миросозерцанию, нравственности и нравам народа, как трудно разговаривать на его языке, не имея грамматики и лексикона.
Мы входили немного с стесненным
сердцем,
по крайней мере
я, с тяжелым чувством, с каким входят в тюрьму, хотя бы эта тюрьма была обсажена деревьями.
«Будешь ли ты
меня нежить по-старому, батьку, когда возьмешь другую жену?» — «Буду, моя дочка; еще крепче прежнего стану прижимать тебя к
сердцу!
— Мы в первый раз видимся, Алексей Федорович, — проговорила она в упоении, —
я захотела узнать ее, увидать ее,
я хотела идти к ней, но она
по первому желанию моему пришла сама.
Я так и знала, что мы с ней все решим, все! Так
сердце предчувствовало…
Меня упрашивали оставить этот шаг, но
я предчувствовала исход и не ошиблась. Грушенька все разъяснила
мне, все свои намерения; она, как ангел добрый, слетела сюда и принесла покой и радость…
— Одно решите
мне, одно! — сказал он
мне (точно от
меня теперь все и зависело), — жена, дети! Жена умрет, может быть, с горя, а дети хоть и не лишатся дворянства и имения, — но дети варнака, и навек. А память-то, память какую в
сердцах их
по себе оставлю!
Он уже успел вполне войти в тон, хотя, впрочем, был и в некотором беспокойстве: он чувствовал, что находится в большом возбуждении и что о гусе, например, рассказал слишком уж от всего
сердца, а между тем Алеша молчал все время рассказа и был серьезен, и вот самолюбивому мальчику мало-помалу начало уже скрести
по сердцу: «Не оттого ли де он молчит, что
меня презирает, думая, что
я его похвалы ищу?
Не забудьте тоже притчи Господни, преимущественно
по Евангелию от Луки (так
я делал), а потом из Деяний апостольских обращение Савла (это непременно, непременно!), а наконец, и из Четьи-Миней хотя бы житие Алексея человека Божия и великой из великих радостной страдалицы, боговидицы и христоносицы матери Марии Египтяныни — и пронзишь ему
сердце его сими простыми сказаниями, и всего-то лишь час в неделю, невзирая на малое свое содержание, один часок.
И Алеша с увлечением, видимо сам только что теперь внезапно попав на идею, припомнил, как в последнем свидании с Митей, вечером, у дерева,
по дороге к монастырю, Митя, ударяя себя в грудь, «в верхнюю часть груди», несколько раз повторил ему, что у него есть средство восстановить свою честь, что средство это здесь, вот тут, на его груди… «
Я подумал тогда, что он, ударяя себя в грудь, говорил о своем
сердце, — продолжал Алеша, — о том, что в
сердце своем мог бы отыскать силы, чтобы выйти из одного какого-то ужасного позора, который предстоял ему и о котором он даже
мне не смел признаться.
Приезжал ко
мне доктор Герценштубе,
по доброте своего
сердца, осматривал их обеих целый час: «Не понимаю, говорит, ничего», а, однако же, минеральная вода, которая в аптеке здешней есть (прописал он ее), несомненную пользу ей принесет, да ванны ножные из лекарств тоже ей прописал.
Пусть
я не верю в порядок вещей, но дороги
мне клейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек, которого иной раз, поверишь ли, не знаешь за что и любишь, дорог иной подвиг человеческий, в который давно уже, может быть, перестал и верить, а все-таки
по старой памяти чтишь его
сердцем.
— Ну, здравствуйте, мой друг, садитесь и рассказывайте, — сказала княгиня Софья Васильевна с своей искусной, притворной, совершенно похожей на натуральную, улыбкой, открывавшей прекрасные длинные зубы, чрезвычайно искусно сделанные, совершенно такие же, какими были настоящие. —
Мне говорят, что вы приехали из суда в очень мрачном настроении.
Я думаю, что это очень тяжело для людей с
сердцем, — сказала она по-французски.
—
По крайней мере о себе
я вправе спросить, зачем
я тебе? Ты не можешь не видеть, как
я весь истерзан и страстью, и этим градом ударов
сердцу, самолюбию…
— Знаю, не говорите — не от
сердца, а
по привычке. Она старуха хоть куда: лучше их всех тут, бойкая, с характером, и был когда-то здравый смысл в голове. Теперь уж,
я думаю, мозги-то размягчились!
— Да, вот с этими, что порхают
по гостиным,
по ложам, с псевдонежными взглядами, страстно-почтительными фразами и заученным остроумием. Нет, кузина, если
я говорю о себе, то говорю, что во
мне есть; язык мой верно переводит голос
сердца. Вот год
я у вас: ухожу и уношу мысленно вас с собой, и что чувствую, то сумею выразить.
—
Я сначала попробовал полететь
по комнате, — продолжал он, — отлично! Вы все сидите в зале, на стульях, а
я, как муха, под потолок залетел. Вы на
меня кричать, пуще всех бабушка. Она даже велела Якову ткнуть
меня половой щеткой, но
я пробил головой окно, вылетел и взвился над рощей… Какая прелесть, какое новое, чудесное ощущение!
Сердце бьется, кровь замирает, глаза видят далеко.
Я то поднимусь, то опущусь — и, когда однажды поднялся очень высоко, вдруг вижу, из-за куста, в
меня целится из ружья Марк…
— Что вы так смотрите на
меня, не по-прежнему, старый друг? — говорила она тихо, точно пела, — разве ничего не осталось на мою долю в этом
сердце? А помните, когда липы цвели?
— Разве
я тебя меньше люблю? Может быть, у
меня сердце больше болит
по тебе.
Притаив дыхание,
я старался сквозь чащу леса рассмотреть приближающееся животное. Вдруг
сердце мое упало —
я увидел промышленника.
По опыту прежних лет
я знал, как опасны встречи с этими людьми.
Но это были точно такие же мечты, как у хозяйки мысль развести Павла Константиныча с женою; такие проекты, как всякая поэзия, служат, собственно, не для практики, а для отрады
сердцу, ложась основанием для бесконечных размышлений наедине и для иных изъяснений в беседах будущности, что, дескать,
я вот что могла (или, смотря
по полу лица: мог) сделать и хотела (хотел), да
по своей доброте пожалела (пожалел).
Прошло четыре томительных дня.
Я грустно ходил
по саду и с тоской смотрел
по направлению к горе, ожидая, кроме того, грозы, которая собиралась над моей головой. Что будет,
я не знал, но на
сердце у
меня было тяжело.
Меня в жизни никто еще не наказывал; отец не только не трогал
меня пальцем, но
я от него не слышал никогда ни одного резкого слова. Теперь
меня томило тяжелое предчувствие.
Валек, вообще очень солидный и внушавший
мне уважение своими манерами взрослого человека, принимал эти приношения просто и
по большей части откладывал куда-нибудь, приберегая для сестры, но Маруся всякий раз всплескивала ручонками, и глаза ее загорались огоньком восторга; бледное лицо девочки вспыхивало румянцем, она смеялась, и этот смех нашей маленькой приятельницы отдавался в наших
сердцах, вознаграждая за конфеты, которые мы жертвовали в ее пользу.
«Должно быть, это бывает
по ночам», — думал
я, и чувство щемящего до боли сожаления сжимало
мне сердце.
Я не знал еще, что такое голод, но при последних словах девочки у
меня что-то повернулось в груди, и
я посмотрел на своих друзей, точно увидал их впервые. Валек по-прежнему лежал на траве и задумчиво следил за парившим в небе ястребом. Теперь он не казался уже
мне таким авторитетным, а при взгляде на Марусю, державшую обеими руками кусок булки, у
меня заныло
сердце.
Бакай хотел
мне что-то сказать, но голос у него переменился и крупная слеза скатилась
по щеке — собака умерла; вот еще факт для изучения человеческого
сердца.
Я вовсе не думаю, чтоб он и мальчишек ненавидел; это был суровый нрав, подкрепляемый сивухою и бессознательно втянувшийся в поэзию передней.
Он обнял
меня, сел, протянул нам обе руки и голосом, который так и резнул
по сердцу, сказал...
По клочкам изодрано мое
сердце, во все время тюрьмы
я не был до того задавлен, стеснен, как теперь. Не ссылка этому причиной. Что
мне Пермь или Москва, и Москва — Пермь! Слушай все до конца.